Фельк Надежда Григорьевна

Фото  
Фамилия имя отчество Фельк Надежда Григорьевна
Дата рождения 29 марта 1937 года
Место рождения

(Область, населенный пункт)

Поселок Михайловский  Чечерский район Гомельской область
Место проживания в момент начала войны Поселок Михайловский  Чечерский район Гомельской область
Наличие медали «Дети войны» Есть
Самое яркое воспоминание

 военных лет

 

 

 

 

 

Отчетливо помню тот яркий летний день, когда я услышала о начавшейся страшной войне. Все женщины собрались в просторной кухне у соседки и бурно обсуждали тему наступления немцев на специфическом кубанском языке. Я слушала, раскрыв рот. «Ой, бабоньки, кажуть, шо вин (он – немец) такый страшный, усэ палэ (всё жжет), усих стрыляе, и баб и дитэй» — и т.д. Вдруг вывернулась какая-то бабенка с лисьей мордой и торопливо затрещала, что, мол, не так страшен черт, как его малюют, и что если мы будем тихо себя вести и не сопротивляться, то, мол, ничего и не сделают. Вскоре начались обстрелы, бомбёжки. Немцы устанавливали на самолётах сирены с жутчайшим звучанием, разрывающим душу. Была осень, мы убирали урожай, катали с огорода в дом громадные белые тыквы и закатывали их под кровать. Когда появился немецкий бомбардировщик, я была далеко от матери, на другом конце огорода, и в ужасе кинулась бежать к матери. Немец включил сирену, жуткий вой сводил с ума, я в самом деле чуть не чокнулась, так как этот гад, издеваясь, дал круг, слегка спикировав над нашим огородом. Увидев падающий на меня самолет, я потеряла сознание. Мать трясла меня и кричала: «Не бойся, у него же нет бомбы!». Услышала я это, уже лежа на земле. Как упала, не помню. Потом мы уже привыкли к взрывам, грохоту. В нашем доме не осталось ни одного стекла. Окна были забиты фанерой, заткнуты подушками. Вдруг всё стихло, и наступило тяжкое напряженное ожидание, так как наши уже отступили. Утром я услышала рев множества мотоциклов. Выглянула в окно — а там бесконечная вереница автоматчиков в серо-зеленых касках, на мотоциклах. Один из них остановился, зашел во двор, выстрелил в нашего рыжего, с пышной шерстью, Шарика и даже не изволил добить. Шарик душераздирающе выл почти три дня, пока не сдох. И я не спала две ночи, бросалась, рыдала. Сердечко моё разрывалось от острой жалости. Кур наших тоже перестреляли. А на другой день явились солдаты и начали конфисковать все, что только можно съесть. Выгребли из ларя зерно, муку, очистили весь погреб, не оставив абсолютно ничего. Свеклу отдали лошадям. Обыскали весь дом, недоуменно потыкали сапогом по тыквам, что были под кроватью, но не поняли, что это такое, и ушли. Отобрали у нас зал и кухню и выселили в маленькую спаленку. В зале поселился немецкий офицер маленького роста с напомаженной прической почти на прямой пробор, в галифе. Я удивленно глядела на его «бабью» прическу и спрашивала брата, кто это, тетя или дядя. А в большой кухне с русской печью развернули пищеблок для немецкой части, пробив в стене окошко для раздачи. И багрили эту печь круглые сутки, пока не задымились стропила. Быстро образовали цепочку до реки, и пожар потушили, передавая ведра. Почти каждый день убивали на дворе отобранных у населения коров. Увидев такое впервые, я испытала потрясение, долго меня трясло, и я никак не могла забыть слезы, ручейком текущие из печальных коровьих глаз. Мы буквально погибали от голода. Три раза в день мать кормила нас пареной тыквой. Вскоре кожа наша пожелтела, нас стало тошнить и рвать, и мы отказывались есть тыкву. Все равно все вырывало. Отравление каротином началось. Тогда мать решилась на опасный шаг. Немцы не дали убрать колхозные поля с просом и поставили охранников на лошадях. Ночью мать перебралась через речку вброд и нарезала мешок просяных метелок. Повезло, объездчик ее не услышал. Скинув нас с постелей, мать вытряхнула из наших матрацев солому, набила их сырым холодным просом и зашила. Помню, как мне было холодно, неуютно спать на этом просе, и я рулоном завернулась в одеяло. По ночам мать распарывала уголок матраца, тюрюшила метелки проса и прямо со шкуркой варила нам на рассвете кашу. Мне казалось, что ничего на свете вкуснее я не ела. На другой день мать поговорила с бабами, агитируя их пойти за просом. Пошли ночью втроем. Только начали брать, как вдруг объездчик поскакал в их сторону. Бабы побросали мешки и убежали, а мать прижалась к земле, думая о том, что если найдут эти мешки, то могут пострелять каждого десятого, как обычно они это делали, если никто не признавался. Лошадь, доскакав до лежащей на земле женщины, захрапела, встала на дыбы. Объездчик понял, конечно, что лошадь кого-то чует, и, может быть, прорешетил бы вокруг поле, но лошадь понесла его, перескочив через чело- века. А мать от страха пустила лужу. Собрала все мешки и уползла, пока объездчик справлялся с лошадью. Пшено вскоре кончилось, и мы опять голодали. Из кухни доносился одуряющий запах мясного супа, и у меня кружилась голова, мне дела- лось плохо. Видочек у меня, должно быть, был очень жалкий. Повар видел меня из окошка. Вдруг он что-то рявкнул в окно. Я вздрогнула, съежилась, но мать сунула нам в руки по миске и сказала, не бойтесь, он просит миски. Повар плюхнул нам по большой поварешке фасолевого супа с мясом и еще раз рявкнул, чтоб мы скрылись с глаз его. Мать все понимала. Мы спрятались в спальне и проглотили суп одним духом, даже не по- думав поделиться с матерью. Немец подкармливал нас по разу в день. В общем, не все они были фашисты. Этот немец кормил даже еврейку Ганну с ее 5-летним сыном Майкой, что прятались в погребе в соседнем дворе. Ганна приползала по ночам или вечером (ибо я еще не спала) и просила поесть, по-еврейски, но повар ее понимал, и они сперва долго кричали друг на друга. Потом повар кидал ей каши в грязную миску, и она исчезала. Никто из населения евреев не выдавал, но и не помогал. Очень опасно и нечем помочь было. Но однажды, когда крепко похолодало, Ганна приползла, потеряв голос. Она руками показывала повару, чтоб дал поесть. Но повар что-то зверски ей кричал, показывая на дверь. Он предупреждал ее, что сейчас придут солдаты на ужин. Затопали в коридоре, дверь открылась, и появились немецкие солдаты. Один из них крикнул:

«Иуда!». Ганну схватили. Она им сказала, что пойдет заберет сына. Их тут же отвели к школе и расстреляли.

…Через нашу станицу потянулись одна за другой отступающие немецкие части. Злые они были, как звери. Мы опять голодали страшно. Один из отступающих немцев залез в сундук, перерыл все и с садистским наслаждением достал кремово-белый майский костюм матери, оторвал рукава и сделал из них портянки. Мать едва сдержалась. Она понимала, что немец издевается, испортив лучшую вещь в гардеробе сельской женщины. Потом взял нашу кошку Катьку, положил себе на живот, разлегшись в грязных сапогах поверх покрывала, начал гладить кошку и, скосив глаза на мать, приговаривать:

«Рус кошка кушает». Намекал на голод.

Тут нашу мать прорвало. Да, закричала она, русские кошек кушают, да вперед идут, а вы мясо жрете, да отступаете! Немец не понимал. Тогда она собрала весь запас немецких слов и с помощью жестов растолковала ему. Боже правый, что тут началось! Немец вскочил, схватил автомат. Мы с братом заверещали, повисли на матери. Дрогнул все-таки немец, опустил автомат, сказав напоследок матери что-то про «киндера». Видимо, сказал – благодари детей, а то бы…

Опять я была в бреду с высоченной температурой. Когда очнулась, увидела нашего русского солдата, вынимающего у меня из-под мышки градусник, который я раньше никогда не видела. Ого, сказал он и назвал цифру за сорок. «Сорок» помню точно, а дальше нет. «Ну как, легче?» — спросил меня солдат. Мне было очень плохо, дико болела голова, тошнило, но мне так не хотелось огорчать такого приветливого солдата, что я ответила, мол, немножечко легче, и вновь потеряла сознание. Итак, шел, думаю, 1943 год, когда нас освободили от оккупации. Мы доели все, что только было съедобно. Мы голодали. Мать раздобыла немножко крупы, отвела нас с братом к соседке и попросила ее как-нибудь растянуть эту крупу нам, пока она не вернется. Собрала кое-какое барахло, постельное белье, сложила в двухколесную тачку, и они с подругой повезли все это в соседние районы, где не было оккупации, менять на хлеб.

У меня не было ни обуви, ни одежды. Далеко до семи лет я научилась самостоятельно читать и даже чуть-чуть безграмотно писать. К осени мать сшила мне платье из подсиненной простыни. В нем пошла в первый класс босиком. На первом же уроке нам торжественно объявили, что мы должны любить и прославлять дорогого нашего отца всех народов И.В. Сталина, потому что он заботится о нас денно и нощно. Так и скажите, дети, своим мамам и папам. Я и сказала. Мать помолчала, поджав губы, а потом проговорила: ну конечно, он же вас кормит, одевает, обувает. Я впервые задумалась: и правда, а почему я вечно голодная, голая и босая? Ходила я босиком до самых морозов. Где-то в ноябре бежала в школу по льду замерзших луж и обморозила обе стопы. Сдуру сунула побелевшие стопы под батареи, а потом долго и тихо рыдала от нестерпимой боли. Ноги распухли, побагровели, и на том моя учеба кончилась. Сидела всю зиму дома. Иногда вылезала в форточку, добегала по снегу босиком до соседнего барака, через окно калякала с подружкой – и назад, в форточку, за что получала ремня.

Наступил 1945 год. Просидев всю зиму в комнате на 200 г хлеба, я до такой степени ослабела, что даже бегать не могла. Опять болела голова и текла из носа кровь. Какое-то время я была без сознания. Мать даже впервые вызвала врача. Врач, видимо, поставил воспаление легких (т.к. мне ставили банки) и малокровие. Кое-как я выползала на улицу и сидела, с завистью глядя на резвящихся детей. Наступило 9 мая, и вся наша станция гудела весь день. Все пили, пели. В общем, гуляли. Кругом кричали: «Победа!». Мужчины возвращались с войны и без конца пили, гуляли. Много калек появилось, костыли, колясочки, пустые рукава, уродующие шрамы… Я все еще ждала папу, с тоскою и надеждою глядела на чужих отцов…

Дополнительная информация, которую вы хотели бы разместить материал предоставлен партнером проекта Силаевой Натальей. Город Томск.